На следующий день сделали Монсу в тайной канцелярии допрос, при котором вновь царь Петр присутствовал, хотя никаких вопросов злодею не задавал, а лишь, сидя в сторонке, поглядывал на него злобно, глазищами вращая. Отчего Виллиам пришел в такое ослабление сил, что лишился чувств, и ему принуждены были пустить кровь. Видно, понял Монс, что на заступничество царицы ему рассчитывать не приходится!
В тот же день в канцелярии был князь-кесарь Александр Меншиков, который при допросах присутствовал и с Монсом разговаривал, задавая ему разные вопросы и уговаривая его во всем повиниться.
Но Монс молчал.
Тогда, следующей ночью, стали ему угрожать пыткою — рубаху сорвали и, руки за спиной связав, подвесили на дыбе и поднесли к лицу, так, чтобы его жаром опалило, раскаленные на огне щипцы, которыми уши, нос и мясо рвут! Монс, увидевши раскаленное добела железо и почувствовав, как оно, хотя далеко еще было, кожу жжет и как на теле его волосы начинают тлеть и скручиваться, испугался и, дабы не допустить себя до мучений, признал, что обращал в свою пользу оброки с некоторых вотчин императрицы и взял с крестьянина взятку, обещая сделать его стремянным конюхом императрицы. И много чего еще другого показал!
После чего еще несколько дней давал показания на многих знатных людей. В том числе на Густава Фирлефанца, который якобы из рентерии государевой камни похищал, на стекляшки их меняя, получая с того великий доход!
Двадцать шестого октября Монса препроводили в крепость, а четырнадцатого ноября высший суд приговорил его к смертной казни.
Узнав о том, царица, рыдая, просила Петра пощадить Виллиама, но тот пришел в такую ярость, что на глазах государыни, подошедши к дорогому, в Венеции купленному зеркалу, схватил подсвечник и, швырнув его, разбил зеркало в мелкие осколки, так, что даже поранился.
— Видишь ли, — сказал он многознаменательно, — вот прекраснейшее украшение моего дворца. Хочу — и уничтожу его!
И Екатерина поняла, что эти слова заключали как намек на ее собственную личность и что если Петру будет угодно, то и с ней он поступит так же безжалостно! Но с принужденною сдержанностью сказала государю:
— Разве от этого твой дворец стал лучше?..
Но все равно Петр не исполнил ее просьбы, оставив приговор в действии.
Рассказывают, что он сам приехал к Монсу проститься и, видя его, жалкого, плачущего и молящего на коленях о пощаде, лишь сказал:
— Жаль тебя мне... Очень жаль, да делать нечего, надобно тебя казнить!
Шестнадцатого ноября в десять часов утра Монса вывезли с сестрою в санях, в сопровождении приготовлявшего его к смерти пастора. Монс бодро кланялся на обе стороны, замечая своих знакомых в огромной толпе народа, отовсюду согнанного смотреть на казнь. И многие тоже ему в ответ кивали.
И было замечено и начальнику тайной канцелярии Ушакову впоследствии донесено, что среди них был Густав Фирлефанц, который проявил к приговоренному особое участие, приветствовав его, ободряюще улыбаясь и что-то на иноземном языке говоря, когда того мимо него везли. И еще было известно, что Густав с Монсом близко дружен, так как с самого измальства знал, часто бывая в доме покойного его батюшки, а впоследствии и самого Виллиама.
Монса с сестрой вывезли на площадь, где все уже было готово. Народ, привыкший к подобного рода зрелищам, которые ему уже наскучили, роптал, желая, чтобы все кончилось поскорее.
Монс смело взошел на эшафот, сбросил с плеч шубу и выслушал прочитанный секретарем суда приговор, которым обвиняли его во взятках и многих злоупотреблениях. Хотя многие жалели Виллиама, не веря во взятки и считая, что тот страдает за царицу.
Выслушавши приговор, Монс поклонился народу и, встав на колени, положил голову на плаху под удар топора.
Палач замахнулся и единым ударом, вогнав топор в плаху, отсек ему голову, поднявши ее с досок над собой за волосы и показав толпе. При том кровь из головы еще не стекла, густо кропя его одежду и помост брызгами... След за Монсом на эшафот возвели сестру его Матрену Балк, которую наказали одиннадцатью ударами кнута и положили без чувств на телегу, дабы отвезти ее в ссылку в далекий Тобольск. Домашний секретарь Столетов, на которого указал Монс, после четырнадцати ударов кнутом был отправлен на десятилетнюю каторжную работу в Рогервик, а дворцовый служитель Иван Балакирев, потешавший Петра и весь двор остроумными шутками, коему было поставлено в вину, что он, «отбывши инженерного учения», при посредстве Монса втерся во дворец и занимался там вместо дела шутовством, получил шестьдесят ударов батогами и также был сослан в Рогервик на три года...
На другой день после казни Монса царь Петр, катаясь с Екатериною в коляске, специально приказал проехать мимо столба, на котором воткнута была отрубленная голова Монса, дабы посмотреть, как царица отнесется к сему зрелищу. Но когда коляска проезжала мимо и Екатерина увидела голову своего секретаря, она не показала никакого вида смущения, а, напротив, посмотревши прямо в глаза царю, сказала:
— Как грустно, что у придворных может быть столько испорченности!
Отчего Петр будто бы повеселел...
И венценосные супруги помирились, но на чем дело Монса кончено не было, потому как по его показаниям было арестовано еще несколько человек, среди которых, как раз под Рождество, был схвачен Густав Фирлефанц, потому как в тайную канцелярию несколько писем пришло, где неизвестные фискалы доносили, что доподлинно знают, что будто бы государев ювелир имел сношения с Виллиамом Монсом, что подбивал его на воровство и что многим предлагал драгоценные каменья, говоря, что они из самой царской короны!
К Густаву Фирлефанцу заявились солдаты и, взяв его под стражу, свезли в тайную канцелярию, где его ждал сам генерал-майор Андрей Иванович Ушаков.
— Ну здравствуй, что ли, друг сердешный, — сказал Ушаков...
Глава 42
Диспут был в самом разгаре — заключенные вшестером, впритирку друг к другу, сидели на откидной койке, двое, спина к спине, примостились на стуле, еще один — на столе, остальные устроились просто на полу и стояли бок к боку вдоль стен. В камеру-одиночку набилось человек двадцать, не меньше, так что дыхнуть было нечем, но никто на это не обращал никакого внимания.
— ...Да как же вы не понимаете, что именно теперь-то и самое время! — размахивая руками, громко кричал давешний партнер Мишеля по шахматам. — Не раньше, не позже, а нынче!
— Ну, Лев Давыдович, это ты лишку хватил! Как же — нынче, когда нас казаки по шеям, да разогнали всех? Если мы здесь сидим? — возражали ему.
— Так в том-то все и дело! Другие бы на их месте не по шеям, а в Неве всех нас, как котят слепых, перетопили! А эти — нет, эти боятся! Выходит, слабые они! Вот бы теперь их с ног и валить!
И сразу же все загалдели.
— Верно! — кричали одни. — Кабы вместо них якобинцы были — не сносить нам голов, они бы всех нас под гильотину!..
— Ерунда! — также криком отвечали им другие. — Мы скомпрометировали себя несвоевременным выступлением, и теперь надобно не на рожон лезть, а силы копить!..
— Не копить, а драться! Именно сейчас, пока на фронтах и здесь, в Петрограде, разброд и шатания. Пока они не укрепились...
Мишель, которого черт знает как занесло в эту камеру, с удивлением смотрел на бушующих большевиков, которые разве только не кидались друг на дружку с кулаками! Был в них какой-то сумасшедший, молодой задор, какого не было, к примеру, в кадетах. Их только что наголову расколотили и по тюрьмам разослали, а они, вместо того чтобы виниться, вновь о драке толкуют. И где — в «Крестах»!
— Наступать и еще раз — наступать!..
В камеру, в полуоткрытую дверь, сунулась испуганная голова надзирателя.
— Господа политические, — смущенно промямлил он, — вы бы потише себя вели, а то, не ровен час, беду накликаете. Вдруг начальник тюрьмы пойдут-с.
— А ты, голубчик, в конце коридора встань и если что, нас упреди! — не растерялся, предложил Лев Давыдович.